"А когда ты в первый раз заметил, Веничка, что ты дурак?"
"А вот когда. Когда я услышал, одновременно, сразу два полярных упрека: и в скучности, и в легкомыслии. Потому что если человек умен и скучен, он не опустится до легкомыслия. А если он легкомыслен да умен - он скучным быть себе не позволит. А вот я, рохля, как-то сумел сочетать."
"И сказать, почему? Потому что я болен душой, но не подаю и вида. Потому что, с тех пор, как помню себя, я только и делаю, что симулирую душевное здоровье, каждый миг, и на это расходую все (все без остатка) и умственные, и физические, и какие угодно силы. Вот оттого и скушен. Все, о чем вы говорите, все, что повседневно вас занимает, - мне бесконечно посторонне. Да. А о том, что меня занимает, - об этом никогда и никому не скажу ни слова. Может, из боязни прослыть стебанутым, может, еще отчего, но все-таки - ни слова."
"Помню, еще очень давно, когда при мне заводили речь или спор о каком-нибудь вздоре, я говорил: "э! И хочется это вам толковать об этом вздоре!" а мне удивлялись и говорили: "какой же это вздор? Если и это вздор, то что же тогда не вздор?" а я говорил: "О, не знаю, не знаю! Но есть".
"Я не утверждаю, что теперь - мне - истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть."
"И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И я не верю, чтобы кто-нибудь еще из вас таскал в себе это горчайшее месиво - из чего это месиво, сказать затруднительно, да вы все равно не поймете, но больше всего в нем "скорби" и "страха". Назовем хоть так. Вот: "скорби" и "страха" больше всего, и еще немоты. И каждый день, с утра, "мое прекрасное сердце" источает этот настой и купается в нем до вечера. У других, я знаю, у других это случается, если кто-нибудь вдруг умрет, если самое необходимое существо на свете вдруг умрет. Но у меня-то ведь это вечно! - хоть это-то поймите!"
"Как же не быть мне скушным и как не пить кубанскую? Я это право заслужил. Я знаю лучше, чем вы, что "мировая скорбь" - не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и знаю, что это такое, и не хочу этого скрывать. Надо привыкнуть смело, в глаза людям, говорить о своих достоинствах. Кому же, как не нам самим, знать, до какой степени мы хороши?"
"К примеру: вы видели "Неутешное горе" Крамского? Ну конечно, видели. Так вот, если бы у нее, у этой оцепеневшей княгини или боярыни, какая-нибудь кошка уронила бы в эту минуту на пол что-нибудь такое - ну, фиал из севрского фарфора - или, положим, разорвала бы в клочки какой-нибудь пеньюар немыслимой цены - что ж она? Стала бы суматошиться и плескать руками? Никогда бы ни стала, потому что все это для нее вздор, потому что на день или на три, но теперь она "выше всяких пеньюаров и кошек и всякого севра"!"
"Ну так как же? Скушна эта княгиня? Она невозможно скушна и еще бы не была скушна! Она легкомысленна? В высшей степени легкомысленна!
"Вот так и я. Теперь вы поняли, отчего я грустнее всех забулдыг? Отчего я легковеснее всех идиотов, но и мрачнее всякого дерьма? Отчего я и дурак, и демон, и пустомеля разом?"
Москва-Петушки 1969
Венедикт Ерофеев
Подписаться на:
Комментарии к сообщению (Atom)
Комментариев нет:
Отправить комментарий